Putnik Довлатов , Бродский, Пастернак и Быков 25 декабря 2018 в 22:37
Недавно на Ютубе прослушал цикл передач с Дмитрием Быковым. Довольно умный филолог. Посмотрел его интервью в передаче » Ещё не Познер » о Пастернаке.
Пастернака уважаю. Давно собираю материалы, связанные с биографией и творчеством поэта.
- Хочу повторно перечитать роман » Доктор Живаго «, » Охранную грамоту «.
- Из стихов Пастернака мне в основном нравится ранний периода. Стихи позднего периода — простоваты ( на мой взгляд )
- И вот в передаче » Ещё не Познер » господин Быков утверждает, что стихотворение » Рождественская звезда » — самое лучшее в русской поэзии.
- Мол, надо его оформить в рамочку и прибить к стене.
О вкусах не спорят. Но лично мне нравится стихотворение Бродского » Ни страны, ни погоста…»
- Ни страны, ни погоста
- не хочу выбирать.
- На Васильевский остров
- я приду умирать.
- Твой фасад темно-синий
- я впотьмах не найду.
- между выцветших линий
- на асфальт упаду.
- И душа, неустанно
- поспешая во тьму,
- промелькнет над мостами
- в петроградском дыму,
- и апрельская морось,
- над затылком снежок,
- и услышу я голос:
- — До свиданья, дружок.
- И увижу две жизни
- далеко за рекой,
- к равнодушной отчизне
- прижимаясь щекой.
- — словно девочки-сестры
- из непрожитых лет,
- выбегая на остров,
- машут мальчику вслед.
- А ниже стихотворение Пастернака, почитаемое Быковым:
- Стояла зима.
- Дул ветер из степи.
- И холодно было Младенцу в вертепе
- На склоне холма.
- Его согревало дыханье вола.
- Домашние звери
- Стояли в пещере,
- Над яслями теплая дымка плыла.
- Доху отряхнув от постельной трухи
- И зернышек проса,
- Смотрели с утеса
- Спросонья в полночную даль пастухи.
- Вдали было поле в снегу и погост,
- Ограды, надгробья,
- Оглобля в сугробе,
- И небо над кладбищем, полное звезд.
- А рядом, неведомая перед тем,
- Застенчивей плошки
- В оконце сторожки
- Мерцала звезда по пути в Вифлеем.
- Она пламенела, как стог, в стороне
- От неба и Бога,
- Как отблеск поджога,
- Как хутор в огне и пожар на гумне.
- Она возвышалась горящей скирдой
- Соломы и сена
- Средь целой вселенной,
- Встревоженной этою новой звездой.
- Растущее зарево рдело над ней
- И значило что-то,
- И три звездочета
- Спешили на зов небывалых огней.
- За ними везли на верблюдах дары.
- И ослики в сбруе, один малорослей
- Другого, шажками спускались с горы.
- И странным виденьем грядущей поры
- Вставало вдали все пришедшее после.
- Все мысли веков, все мечты, все миры,
- Все будущее галерей и музеев,
- Все шалости фей, все дела чародеев,
- Все елки на свете, все сны детворы.
- Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
- Все великолепье цветной мишуры…
- … Все злей и свирепей дул ветер из степи…
- … Все яблоки, все золотые шары.
- Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
- Но часть было видно отлично отсюда
- Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
- Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
- Могли хорошо разглядеть пастухи.
- — Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, —
- Сказали они, запахнув кожухи.
- От шарканья по снегу сделалось жарко.
- По яркой поляне листами слюды
- Вели за хибарку босые следы.
- На эти следы, как на пламя огарка,
- Ворчали овчарки при свете звезды.
- Морозная ночь походила на сказку,
- И кто-то с навьюженной снежной гряды
- Все время незримо входил в их ряды.
- Собаки брели, озираясь с опаской,
- И жались к подпаску, и ждали беды.
- По той же дороге чрез эту же местность
- Шло несколько ангелов в гуще толпы.
- Незримыми делала их бестелесность,
- Но шаг оставлял отпечаток стопы.
- У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? – спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести Вам Обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
- Средь серой, как пепел, предутренней мглы
- Топтались погонщики и овцеводы,
- Ругались со всадниками пешеходы,
- У выдолбленной водопойной колоды
- Ревели верблюды, лягались ослы.
- Светало. Рассвет, как пылинки золы,
- Последние звезды сметал с небосвода.
- И только волхвов из несметного сброда
- Впустила Мария в отверстье скалы.
- Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
- Как месяца луч в углубленье дупла.
- Ему заменяли овчинную шубу
- Ослиные губы и ноздри вола.
- Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
- Шептались, едва подбирая слова.
- Вдруг кто-то в потемках, немного налево
- От яслей рукой отодвинул волхва,
- И тот оглянулся: с порога на Деву,
- Как гостья, смотрела звезда Рождества.
- 1947 г.
- Вспомнилось в связи с Рождеством )
- Поздравляю всех!
- Лично я не очень набожный человек )
А Бродского вспомнил в связи с тем, что смотрю сейчас на Ютубе все документальные ролики о Довлатове. Они ведь были хорошо знакомы…
Такая вот цепочка )
Живи как Пастернак, Довлатов, Бродский
Дом, где жил Довлатов. Объект из базы Domofond.ru
Сергей Довлатов. Улица Рубинштейна, Санкт-Петербург
С улицей Рубинштейна в Санкт-Петербурге писателя связывали два важных периода в жизни: именно здесь он поселился с семьей, когда они в 1944 году вернулись в Северную столицу из эвакуации; и здесь же была расположена квартира, в которой он жил перед эмиграцией. По иронии судьбы, первая квартира была расположена в доме 23, а вторая — в доме 22.
Память о писателе сохранилась, пусть не в самой квартире: никакого дома-музея тут нет, ведь и целой квартиры у семьи писателя здесь не было, только комната в коммуналке. Но, во-первых, почитатели творчества Довлатова приходят сюда довольно часто.
Во-вторых, в 2007 году на доме 23 появились мемориальная доска по проекту Алексея Архипова, а на стене соседнего дома примерно в тоже время «нарисовалась» огромная печатная машинка.
Дворцовые интерьеры в коммуналках Петербурга
Квартиры-студии в старом фонде: главные риски
На данный момент, по данным компании «М-16 Недвижимость», наиболее доступные однокомнатные квартиры неполадалеку можно найти примерно за 6 млн рублей при площади около 40 кв. метров. Двухкомнатные квартиры площадью около 60 кв. метров – по цене от 7 млн рублей.
Но в старых домах очень большую роль играет состояние коммуникаций и уровень отделки. Капитальный ремонт в «убитой» однушке может стоить столько же, сколько сама квартира.
На момент публикации статьи на Domofond.ru размещалось объявление о продаже 5-комнатной квартиры «в приличном состоянии» на верхнем этаже знаменитого дома за 21 млн рублей.
Дом-музей Пастернака. Liza vetta / commons.wikimedia.org
Борис Пастернак. Дача в Переделкине, Москва
Многие помнят, что именно здесь, в подмосковном поселке писателей, Пастернак провел внушительную часть жизни. С 1936 года (когда он активно начал заниматься переводами) он все чаще оставался здесь, на даче.
После разразившегося в 1958 году скандала, когда за роман «Доктор Живаго» Пастернаку присудили Нобелевскую премию по литературе, он почти перестал выезжать отсюда. Началась настоящая травля, и писатель хоть и отказался от присужденной ему награды, постоянно подвергался нападкам.
Кстати, Нобелевский комитет с уважением отнесся к отказу и даже формально принял его, но повторно премию в тот год не вручал. Медаль лауреата была передана родственникам уже после смерти писатели — в 1989 году.
Сегодня Переделкино — это Новая Москва.
В самом знаменитом дачном поселке домов на продажу не найти, но в соседнем ДСК «Мичуринец» солидный трехэтажный кирпичный коттедж с «солидными соседями» продается за 45 млн.
Еще более внушительный дом – за 107 млн. Однако рядом есть и крошечный, 25 кв. метров, таунхаус с одной соткой земли за 4,5 млн. Здесь же строится коттеджный поселок с домами 80 кв. метров за 8,2 млн.
Гостиницы в русских усадьбах
История дачи в России
С другой стороны железной дороги, в Ново-Переделкине, выбор гораздо шире. Из демократичных предложений в частном секторе – половина дома и 8 соток земли за 13 млн. Кроме того, здесь продаются и квартиры. Цены на однокомнатные начинаются с 4,7 млн рублей за 40 кв.
метров, на двухкомнатные – от 6,2 млн. Собственного метро в шаговой доступности пока нет, зато активно строятся сразу две ветки, и сейчас добраться до Ново-Переделкино можно от «Саларьево» или «Раменок».
Из очевидных бонусов — максимально возможная близость в домам-музеям Корнея Чуковского, Бориса Пастернака, Булата Окуджавы.
Дом, где жил Бродский. Объект из базы Domofond.ru
Иосиф Бродский. Литейный проспект, Санкт-Петербург
С 1955-го и до самого отъезда из СССР (то есть до 1972 года) Иосиф Бродский жил на Литейном проспекте, 24. Родители поэта остались в квартире и после его эмиграции.
У бывшего доходного дома внушительная «литературная» биография: в нем, например, жили Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, а в начале 20-х годов по инициативе Николая Гумилева здесь проходили литературные вечера «Дома поэтов».
Если ваша задача – купить квартиру по соседству и именно на Литейном, то выбор будет небольшим. Изредка тут можно найти однушку или студию, часто в статусе апартаментов.
(Первоначальные планировки ничего подобного не предполагали, а значит, важно очень внимательно изучить документы — законна ли проведенная перепланировка?) В самом «доме Бродского» сейчас продается только доля в старой пятикомнатной квартире: ¾ за 5,8 млн.
Но в основном в этом квартале выставлены на продажу большие элитные квартиры с хорошим ремонтом. Квартиры площадью 80-90 кв. метров продаются за 10-14 млн, а более 100 м – за 14 млн и дороже.
- Текст подготовила Александра Лавришева
- Не пропустите:
- Горести и радости маленьких городов
- Фокус недвижимости
- Как купить, продать, снять квартиру? Гид по недвижимости
- Покупать квартиру с долгами – это опасно?
Статьи не являются юридической консультацией. Любые рекомендации являются частным мнением авторов и приглашенных экспертов.
Читать Не только Бродский онлайн (полностью и бесплатно)
Эта книга родилась при следующих обстоятельствах. У Марианны Волковой сидели гости. В том числе — Довлатов. Марианна показывала гостям свои работы.
- — Это Барышников, — говорила она, — Евтушенко, Ростропович…
- Каждый раз Довлатов монотонно повторял:
- — Я знаю про него дурацкую историю…
- И вдруг стало ясно, что это готовая книга. Друзья спросили:
— Значит, там будут слухи? И сплетни?
— В том числе и сплетни… А что? Ведь сплетни характеризуют героев так же полно, как нотариально заверенные документы. Припомните сплетни о Достоевском. Разве они применимы к Толстому? И наоборот…
В общем книга готова. Суть ее в желании запечатлеть черты друзей.
- А может быть, в желании запечатлеть себя. Недаром Марианна говорила:
- — Люди, которых мы фотографируем, тоже разглядывают нас через объектив.
- Ведь память, изящно выражаясь, — это единственная река, которая движется наперекор течению Леты.
Белла АХМАДУЛИНА
Это было после разоблачения культа личности. Из лагерей вернулось множество писателей. В том числе уже немолодая Галина Серебрякова. Ей довелось выступать на одной литературной конференции. По ходу выступления она расстегнула кофту, демонстрируя следы тюремных истязаний. В ответ на что циничный Симонов заметил:
— Вот если бы это проделала Ахмадулина…
Впоследствии Серебрякова написала толстую книгу про Маркса. Осталась верна коммунистическим идеалам.
С Ахмадулиной все не так просто.
Василий АКСЕНОВ
Аксенов ехал по Нью-Йорку в такси.
С ним был литературный агент. Американец задает разные вопросы. В частности:
— Отчего большинство русских писателей-эмигрантов живет в Нью-Йорке?
Как раз в этот момент чуть не произошла авария. Шофер кричит в сердцах по-русски: «Мать твою!..»
Василий говорит агенту: «Понял?»
Юз АЛЕШКОВСКИЙ и Владимир ВОЙНОВИЧ
В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:
— Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм — хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»
Алешковский за него докончил:
— И наступил через двадцать лет — тридцать восьмой год!
Войнович рассказывал: «Шесть лет я живу в Германии. Языка практически не знаю. Ассимилироваться в мои годы трудно. Да и ни к чему. И все-таки постепенно осваиваюсь. Кое-что начинаю соображать.
И даже с немецким языком проблем все меньше… Однажды шел я через улицу. Размечтался и чуть не угодил под машину. Водитель опустил стекло и заорал: «Du bist ein Idiot».
И я, — закончил Войнович, — неожиданно понял, что этот тип хотел сказать…»
Владимир АШКЕНАЗИ
Говорят, Хрущев был умным человеком. Но пианист Владимир Ашкенази был еще умнее.
Многие считают Владимира Ашкенази невозвращенцем. Это не соответствует действительности. Ашкенази выехал на Запад совершенно легально. Вот как это случилось. (Если верить мемуарам Хрущева, кстати, довольно правдивым.)
Ашкенази был, что называется, выездным. Женился на исландке. Продолжал гастролировать за рубежом. И каждый раз возвращался обратно. Даже каждый раз покупал заранее обратный билет.
Как-то раз они с женой были в Лондоне. Ашкенази обратился в советское посольство. Сказал, что жена больше не хочет ехать в Москву. Спросил, как ему быть.
Посол доложил все это министру Громыко. Громыко сообщил Хрущеву. Хрущев, как явствует из его мемуаров, сказал:
— Допустим, мы прикажем ему вернуться. Разумеется, он не вернется. И к тому же станет антисоветским человеком.
- Хрущев так и выразился дословно:
- «Зачем нам плодить антисоветского человека?»
- И продолжал:
— Дадим ему заграничный паспорт. Пусть останется советским человеком. Пусть ездит куда ему вздумается. А когда захочет, пусть возвращается домой.
Домой Ашкенази так и не вернулся. Но своих родных от притеснений уберег. Все закончилось мирно и пристойно…
Не зря говорят, что Хрущев был умным человеком.
Вагрич БАХЧАНЯН и Эдуард ЛИМОНОВ
- Как-то раз я спросил Бахчаняна:
- — Ты армянин?
- — Армянин.
- — На сто процентов?
- — Даже на сто пятьдесят.
- — Как это?
- — Даже мачеха у нас была армянка…
Это случилось на одной литературной конференции. В ней участвовали среди прочих Лимонов и Коржавин. В конце состоялись прения. Каждому выступающему полагалось семь минут.
Наступила очередь Коржавина. Семь минут он ругал Лимонова за аморализм. Наконец председатель сказал:
- — Время истекло.
- — Я еще не кончил.
- — Но время истекло…
- Вмешался Лимонов:
- — Мне тоже полагается время?
- — Семь минут.
- — Могу я предоставить их Науму Коржавину?
- — Это ваше право.
И Коржавин еще семь минут проклинал Лимонова за аморализм. Причем теперь уже за его счет.
Джордж БАЛАНЧИН и Соломон ВОЛКОВ
Баланчин жил и умер в Америке. Брат его, Андрей, оставался на родине, в Грузии. И вот Баланчин состарился. Надо было подумать о завещании. Однако Баланчину не хотелось писать завещание. Он твердил:
— Я грузин. Буду жить до ста лет!..
Знакомый юрист объяснил ему:
— Тогда ваши права достанутся брату. То есть ваши балеты присвоит советское государство.
- — Я завещаю их моим любимым женщинам в Америке.
- — А брату?
- — Брату ничего.
— Это будет выглядеть странно. Советы начнут оспаривать подлинность завещания.
Кончилось тем, что Баланчин это завещание написал. Оставил брату двое золотых часов. А права на свои балеты завещал восемнадцати любимым женщинам.
Волков начинал как скрипач. Даже возглавлял струнный квартет.
Как-то обратился в Союз писателей:
— Мы хотели бы выступить перед Ахматовой. Как это сделать?
Чиновники удивились:
— Почему же именно Ахматова? Есть и более уважаемые писатели — Мирошниченко, Саянов, Кетлинская…
Волков решил действовать самостоятельно. Поехал с товарищами к Ахматовой на дачу. Исполнил новый квартет Шостаковича.
Ахматова выслушала и сказала:
— Я боялась только, что это когда-нибудь закончится… Прошло несколько месяцев. Ахматова выехала на Запад. Получила в Англии докторат. Встречалась с местной интеллигенцией.
Англичане задавали ей разные вопросы — литература, живопись, музыка.
Ахматова сказала:
— Недавно я слушала потрясающий опус Шостаковича. Ко мне на дачу специально приезжал инструментальный ансамбль.
- Англичане поразились:
- — Неужели в СССР так уважают писателей?
- Ахматова подумала и говорит:
- — В общем, да…
Михаил БАРЫШНИКОВ
В Анн-Арборе состоялся форум русской культуры. Организовал его незадолго до смерти издатель Карл Проффер. Ему удалось залучить на этот форум Михаила Барышникова.
Русскую культуру вместе с Барышниковым представляли шесть человек. Бродский — поэзию. Соколов и Алешковский — прозу. Мирецкий — живопись. Я, как это ни обидно, — журналистику.
Зал на две тысячи человек был переполнен. Зрители разглядывали Барышникова. Каждое его слово вызывало гром аплодисментов. Остальные помалкивали. Даже Бродский оказался в тени.
- Вдруг я услышал, как Алешковский прошептал Соколову:
- — До чего же вырос, старик, интерес к русской прозе на Западе!
- Соколов удовлетворенно кивал:
- — Действительно, старик. Действительно…
Андрей БИТОВ
В молодости Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Вознесенского.
Это был уже не первый случай такого рода. И Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела.
И тогда Битов произнес речь. Он сказал:
— Выслушайте меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело. Я расскажу вам, как это случилось, и тогда вы поймете меня. А следовательно — простите. Ибо я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело.
— Ну и как было дело? — поинтересовались судьи.
«Ни Бродского, ни Довлатова не считаю гениями»
Продолжение темы о Сергее Довлатове: https://zen.yandex.ru/media/vladimir_zheltov/tut-dovlatov-daje-chernilnicu-proglotil-5de8016b028d680457e2d997
Первая жена Сергея Довлатова Ася Пекуровская считает, что особого дара к сочинительству у мужа не было, а Иосиф Бродский был высокомерен и необразован
В неё были влюблены и Василий Аксёнов, и Иосиф Бродский. Замуж же она вышла за Сергея Довлатова, родила от него дочь. После развода, в 1973-м, эмигрировала в Америку.
Сергей Довлатов. Фото из открытых источников.
Сергей Довлатов. Фото из открытых источников.
— Ася, по дороге на встречу с вами, я, томясь в ожидании автобуса, стал осматривать витрины киоска «Роспечать», на глаза мне попалась книга: «Сергей Есенин. Поэт и хулиган».
Не удивлюсь, если появится нечто подобное и о Довлатове.
Когда читаешь, слышишь о Есенине, Высоцком, Довлатове что, дескать, они только пили и хулиганили, задаёшься вопросом: а когда же творили? Вы-то хоть видели Сергея Донатовича за письменным столом?
— Отвечая на ваш вопрос, должна вам сразу сказать: когда я уезжала из Советского Союза, Довлатов ещё не был писателем.
— Но писал же он уже!
— Мечта о литературе у него была всегда. В предисловии к моей книге «Когда случилось петь С.Д. и мне» Валера Попов вспоминает, как однажды из окна троллейбуса увидел нас с Сергеем, переходящих Суворовский проспект. Довлатов, пишет он, «с присущим ему вызывающим сибаритством, шёл в домашних тапочках, и прохожие оборачивались». «Вот, оказывается, как «делают себя» гении!» — заключает Попов.
Довлатов был человеком очень талантливым. Именно – человеком. Личностью. Под маской сибарита скрывался довольно организованный и практичный индивидуум.
Когда я взялась писать о Серёже, стала читать, что написали другие. Так что это не только моё мнение.
Ася Пекуровская и Сергей Довлатов. Фото из открытых источников.
Ася Пекуровская и Сергей Довлатов. Фото из открытых источников.
Серёжа вставал очень рано, в шесть, в семь утра, и где-то до 12-ти работал. Так, кстати, работал и Вася Аксёнов. А потом уже начиналась та жизнь, которая откладывалась в памяти и подсознании и отражалась в произведениях.
Довлатов написал не очень много, а Вася написал довольно-таки много. Мне кажется, у Васи был какой-то особый дар к сочинительству. Он почти не редактировал написанное. Это, согласитесь, редчайший случай.
Ну, может быть, немножко и редактировал, но не переписывал. А Довлатов переписывал по многу раз.
— Развейте, пожалуйста, ещё один миф.
Мне рассказывал один литератор, как он пришёл к Довлатову домой, а тот сидел в темноте, потому что не был способен даже сгоревшую электрическую пробку заменить.
— Я в это поверю. Довлатов никакими бытовыми делами себя не обременял. И вообще его нельзя назвать домашним человеком. Есть такая порода людей – бродяги. Так вот Серёжа из них, из бродяг.
Ася Пекуровская в юности. Фото из открытых источников.
Ася Пекуровская в юности. Фото из открытых источников.
— Выйти замуж за такого человека, можно, наверное, в двух случаях. Либо надо его безумно любить, либо понимать, что он талант, ради которого стоит пожертвовать всем…
— Есть другие варианты. Я совершенно не «брачный» человек. Меня никогда не интересовала совместная, семейная, жизнь с предсказуемым или непредсказуемым мужчиной. За Серёжу я вышла замуж тогда, когда знала абсолютно точно, что жить с ним не буду.
— Тогда вопрос — зачем?
— Он привёл делегацию во главе с Игорем Смирновым, которая пыталась объяснить, почему мне необходимо выйти за Довлатова. А поскольку мне было абсолютно неважно выходить или не выходить замуж, и поскольку считалось, что Довлатов мною обижен (но я точно знаю, что никакой обиды я ему не нанесла), то я подумала: если ему это так нужно, выйду за него.
Я видела фильм, снятый какими-то студентами, и там тот же Валера Попов говорит: брак Серёжа и Ася зарегистрировали, когда было понятно, что они расходятся. После регистрации брака мы почти не жили вместе.
— Странное решение: вышла замуж, потому что кому-то так хотелось…
— Дело не в том, хотелось ли этого кому-то или не хотелось. Повторяю: для меня это было неважно. Если было бы важно – никто бы не уговорил и не заставил.
Ася Пекуровская с мужем Иоахимом Лаубшем. Фото Владимира Желтова
Ася Пекуровская с мужем Иоахимом Лаубшем. Фото Владимира Желтова
— Значит, яичницу по утрам Довлатову вы не готовили и готовить не собирались?
— Нет. Меня никогда не интересовали домашние дела. Дом для меня всегда оставался на заднем плане. И с теперешним моим мужем (он профессор, специалист по компьютерной технике) в этих делах мы — каждый сам по себе.
Правда, он любит готовить завтраки, это стало его добровольной обязанностью. Иногда вместе обедаем, когда у нас есть обед, и расходимся по кабинетам.
А если обеда нет, перекусываем, кто чем, когда кому захотелось — у каждого своё рабочее расписание.
— Анна Андреевна Ахматова воскликнула, когда устроили судилище над Бродским: «Какую биографию делают рыжему!» Довлатов, похоже, сам себе делал биографию.
— Я сейчас закончила книгу «Непредсказуемый Бродский». Работая над ней, я не только вспоминала, но и обдумывала, анализировала.
Я считаю: Бродский тоже делал себе биографию. Мне кажется, это почти неотъемлемое свойство амбициозного писателя. И Бродский и Довлатов были очень амбициозны.
- — Получается, что Довлатов преуспел больше – он стал человеком-легендой.
- — Что это значит: человек-легенда?
- — Какие-то истории, байки, легенды про Довлатова вам могут рассказать и те люди, которые его никогда в жизни не видели и даже не читали.
Ася Пекровская. Фото Владимира Желтова
Ася Пекровская. Фото Владимира Желтова
— В таком случае я соглашусь с тем, что он человек-легенда. И в общую копилку добавлю историю – из университетских времён. Серёжа отправился сдавать зачёт по немецкому языку, которого совершенно не знал. Я же довольно сносно читала и переводила.
Вот он и попросил меня перевести какой-то рассказ. Переводом я занялась в университетском коридоре. Серёжа только пробежал текст глазами. Минут через двадцать он вышел из кабинета с зачётом. Он сумел пересказать рассказ слово в слово! У Довлатова была исключительная, нечеловеческая, память.
Он, кстати, был очень музыкален, хорошо рисовал.
Когда-то Игорь Ефимов сказал, что появление Довлатова в компании – это праздник! Я могу это подтвердить. Серёжа был очень обаятелен. Уже один его облик притягивал как магнит. Если бы он был ещё и светским человеком, то, наверное, стал бы настоящим дон жуаном.
— А Бродский?
— А Бродский был человеком с большими комплексами, неуклюжим, косноязычным, застенчивым, а потом – довольно высокомерным. Если Довлатов чего-то не знал, он благодаря природному чувству юмора, мог себя представить героем-неудачником.
Для Бродского признать себя хоть в чём-то неудачником – большая трагедия. Иосиф любил прихвастнуть, особенно — успехом у женщин. Ему почему-то доставляло удовольствие рассказывать об этом мне.
Я смотрела на него и думала: «Всё, всё — абсолютное враньё!» Я даже представить себе не могла успеха, о котором он повествовал.
Иосиф Бродский. Фото из открытых источников.
Иосиф Бродский. Фото из открытых источников.
По-моему, Бродский был глубоко необразованным человеком, но человеком, который легко усваивал модные веяния. Ум у него был живой, Иосиф мог представить себе что угодно, ассоциации у него возникали спонтанно.
Но необразованность сказывалась и на его характере. Я уверена, что отсюда его застенчивость, неуверенность и высокомерие – эти качества, в принципе, уживаются друг с другом.
— Необразованность – до какого возраста?
— Я считаю — до конца дней. Помню, один именитый учёный в Америке мне рассказывал, как Бродский на какой-то конференции нёс такую чушь, что слушатели опускали глаза и не знали, как реагировать. Мне слова этого филолога казались странными.
Пока я не собралась писать о Бродском и не занялась им всерьёз. Когда я стала очень внимательно читать прозу Иосифа (о поэзии не говорю: в поэзии не нужно что-то обосновывать), я поняла, что думать логически он был неспособен.
Для меня его нобелевская речь – образец сглаженной неграмотности.
Ася Пекуровская. Фото Владимира Желтова.
Ася Пекуровская. Фото Владимира Желтова.
— А мне казалось, что Бродский уже в юношеском возрасте понимал, что он гений. Не знаю, какого мнения о своём даровании был Довлатов…
— Серёжа говорил о себе как о второстепенном писателе. Он любил повторять, что уровень Паустовского – его предел. Но как он считал на самом деле? Думаю: иначе.
После того, как мы оба оказались в Америке, мы каждый год встречались с Серёжей в Нью-Йорке, и из наших разговоров я вынесла впечатление, что амбиции у него были непомерные.
Но как человек, для которого чувство юмора было первостатейным, он не мог к себе столь серьёзно относиться — как Бродский. Иосиф не был обделён чувством юмора, но он не позволял себе над собой шутить.
Бродский, действительно, считал себя великим уже в молодом возрасте. Помню, он в нашем доме (я тогда жила у Серёжи на Рубинштейна) читал «Шествие», и никому из присутствующих поэма не понравилась.
Случались моменты, когда реакция слушателей давала ему понять, что «Шествие» не производит впечатления.
Иосиф распахнул дверь и, уходя, сказал: «Сегодня вы освистали гения!»
— По большому счету, он был прав.
— Я не могу вам сказать, прав он был или нет. Когда я писала «Непредсказуемого Бродского», я перевела какие-то его стихи – те, что ещё не были переведены: написанные по-русски — на английский язык, написанные по-английски — на русский.
При переводе возникает какой-то интимный контакт с автором. Но и в этом случае чувства гениальности Бродского у меня не возникло. Может быть, потому что я, к тому времени уже прочла очень недодуманную, но такую модненькую его прозу? Нет, я не считаю его гением.
А о гениальности Довлатова и речи быть не может.
Объективности ради скажу вам, что мой муж-немец обожает Довлатова. Он читает его по-немецки. Прочитал одну книгу, заказал другую. Ему нравятся даже те вещи, которые, я считаю, просто невозможно читать — все большие произведения. Для меня Довлатов – это только короткие рассказы! И то небольшое количество…
- Автор текста — Владимир Желтов
- Несколько лет назад филолог и писатель Ася Пекуровская впервые после сорокалетнего перерыва посетила родной город – по приглашению Санкт-Петербургского Центра гуманитарных программ.
- В музее «Эрарта» состоялся ее творческий вечер, где особое внимание Ася уделила трём книгам, изданным в России: «Достоевский: механизмы желаний» и «Герметический мир Иммануила Канта: Кант и Кафка» и «Довлатов — псевдодокументалист», а также шести её «детским сказкам для взрослых» «Спарк — каменный мальчик».
Возможность эксклюзивно побеседовать с Асей Пекуровской мне предоставил директор Центра гуманитарных программ Виталий Васильев. Пользуясь случаем, выражаю ему глубокую признательность.
Потом была еще встреча – в усадьбе «Марьино» под Петербургом, где Ася гостила по приглашению владелицы Галины Георгиевны Степановой. А еще — неожиданные для меня интернет-поздравления с праздниками из «калифорнийского далека» — Ася Марковна со своим мужем Иоахимом Лаубшем живет в небольшом городке Пало-Алто.
Продолжение темы о Сергее Довлатове: https://zen.yandex.ru/media/vladimir_zheltov/tut-dovlatov-daje-chernilnicu-proglotil-5de8016b028d680457e2d997
Довлатов о Бродском//"Речь без повода или колонки редактора"
?
lmalicel (lmalicel) wrote in brodsky, 2007-01-18 17:32:00 lmalicel lmalicel brodsky 2007-01-18 17:32:00 Categories:
- История
- Литература
- СССР
- Cancel
Кто из нас может похвастать самостоятельной духовной биографией? ( А ведь цена любой другой биографии- копейка). Среди моих знакомых чуть ли не единственный – Бродский. Судьба которого уникальнее его поэзии. Я довольно хорошо знал его молодым. Он производил невероятное впечатление. Разумеется, он не был советским человеком. Любопытно, что и антисоветским не был. Он был где-то вне… В нем поражало глубокое отсутствие интереса к советским делам. Совершенное в этом плане невежество. Например, он был уверен, что Котовский – жив. И даже занимает какой-то пост. Убежден был, что политбюро состоит из трех человек. (Как в сказке) На работе он писал стихи. (Пока его не увольняли). С начальником отдела кадров мог заговорить от Пастернаке… При этом Бродский вовсе не казался отрешенным человеком. Не выглядел слишком богомольным. Дружил с уголовниками. (Видимо его привлекали нестандартные фигуры).Охотно выпивал. Мог в случае необходимости дать по физиономии. Я хорошо помню всеобщие рыдания, когда умер Сталин. Юноша Бродский вряд ли оплакивал генсека. И даже не потому, что слышал о его злодеяниях. Сталин был для него абсолютно посторонней личностью. Гораздо более посторонней, чем Нострадамус или Фламмарион. ____________________________ В юности поэт Иосиф Бродский научился ловко чиркать спичкой о штаны. Конкретно говоря –о задницу. Чиркнет – спичка загорается. Боже, как он гордился своим достижением! Как дорожил этим бессмысленным и малоприличным навыком. Как охотно и неутомимо его демонстрировал. Как радовался, если у других не выходило. Как торжествующе хохотал. Впоследствии Бродский стал очень знаменит. Переведен на множество иностранных языков. Удостоен нескольких международных премий. Безусловно станет Нобелевским лауреатом. Однако таким гордым я его больше не видел. Таким безгранично довольным собой. Таким неподдельно счастливым. Видимо, его тяготил комплекс собственной исключительности. Он был незауряден и страдал. Ему хотелось быть таким, как все. То есть, ругаться матом, пить неразбавленный спирт…Чиркать спички о задницу.
Трудно притвориться гением. Еще труднее гению притвориться заурядным человеком.
- Добрый день, летом участвовал в записи радиоспектакля, по пьесе Иосифа Бродского «Мрамор». Вот ссылка:…
- https://zen.yandex.ru/media/id/5e1ef204df944400b950d29a/liubimye-citaty-iosifa-brodskogo-5e8bf50d3b5d0c1169fc3099
- Уважаемые сообщники, два вопроса 1) Читали ли вы «Бродский только что ушел» Юрия Лепского, и если да, то как вам она? 2) Что вообще, на ваш взгляд,…
«Мир уродлив и люди грустны»
Сергей Довлатов был единственным писателем-современником, о котором Иосиф Бродский написал эссе — в годовщину смерти писателя 24 августа 1991 года.
За год, прошедший со дня его смерти, можно, казалось бы, немного привыкнуть к его отсутствию. Тем более, что виделись мы с ним не так уж часто: в Нью-Йорке, во всяком случае.
В родном городе еще можно столкнуться с человеком на улице, в очереди перед кинотеатром, в одном из двух-трех приличных кафе. Что и происходило, не говоря уже о квартирах знакомых, общих подругах, помещениях тех немногих журналов, куда нас пускали.
В родном городе, включая его окраины, топография литератора была постижимой, и, полагаю, три четверти адресов и телефонных номеров в записных книжках у наг совпадали. В Новом Свете, при всех наших взаимных усилиях, совпадала в лучшем случае одна десятая.
Тем не менее к отсутствию его привыкнуть все еще не удается.
Может быть, я не так уж привык к его присутствию — особенно принимая во внимание выплеска занное? Склонность подозревать за собой худшее может заставить ответить на этот вопрос утвердительно.
У солипсизма есть, однако, свои пределы;жизнь человека даже близкого может их и избежать; смерть заставляет вас опомниться.
Представить, что он все еще существует, только не звонит и не пишет, при всей своей привлекательности и даже доказательности — ибо его книги до сих пор продолжают выходить — немыслимо: я знал его до того, как он стал писателем.
Писатели, особенно замечательные, в конце концов не умирают; они забываются, выходят из моды, пе реиздаются. Постольку, поскольку книга существует, писатель для читателя всегда присутствует.
В момент чтения читатель становится тем, что он читает, и ему, в принципе безразлично, где находится автор, каковы его обстоятельства. Ему приятно узнать, разумеется, что автор является его современником, но его не особенно огорчит, если это не так.
Писателей, даже замечательных, на душу населения приходится довольно много. Больше, во всяком случае, чем людей, которые вам действительно дороги. Люди, однако, умирают.
Можно подойти к полке и снять с нее одну из его книг. На обложке стоит его полное имя, но для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель — это всегда фамилия, а если он классик — то еще и имя и отчество. Лет через десять-двадцать так это и будет, но я — я никогда не знал его отчества.
Тридцать лет назад, когда мы познакомились, ни об обложках, ни о литературе вообще речи не было. Мы были Сережей и Иосифом; сверх того, мы обращались друг к другу на «вы», и изменить эту возвышенно-ироническую, слегка отстраненную — от самих себя — форму общения и обращения оказалось не под силу ни алкоголю, ни нелепым прыжкам судьбы.
Теперь ее уже не изменит ничто.
Мы познакомились в квартире на пятом этаже около Финляндского вокзала. Хозяин был студентом филологического факультета ЛГУ — ныне он профессор того же факультета в маленьком городке в Германии. Квартира была небольшая, но алкоголя в ней было много.
Это была зима то ли 1959-го, то ли 1960 года, и мы осаждали тогда одну и ту же коротко стриженную, миловидную крепость, расположенную где-то на Песках. По причинам слишком диковинным, чтоб их тут перечислять, осаду эту мне пришлось вскоре снять и уехать в Среднюю Азию.
Вернувшись два месяца спустя, я обнаружил, что крепость пала.
Мне всегда казалось, что при гигантском его росте отношения с нашей приземистой белобрысой реальностью должны были складываться у него довольно своеобразным образом. Он всегда был заметен издалека, особенно учитывая безупречные перспективы родного города, и невольно оказывался центром внимания в любом его помещении.
Думаю, что это его несколько тяготило, особенно в юности, и его манерам и речи была свойственна некая ироническая предупредительность, как бы оправдывавшая и извинявшая его физическую избыточность.
Думаю, что отчасти поэтому он и взялся впоследствии за перо: ощущение граничащей с абсурдом парадоксальности всего происходящего — как вовне, так и внутри его сознания — присуще практически всему, из-под пера его вышедшему.
С другой стороны, исключительность его облика избавляла его от чрезмерных забот о своей наружности. Всю жизнь, сколько я его помню, он проходил с одной и той же прической: я не помню его ни длинновласым, ни бородатым.
В его массе была определенная законченность, более присущая, как правило, брюнетам, чем блондинам; темноволосый человек всегда более конкретен, даже в зеркале.
Филологические девушки называли его «наш араб» — из-за отдаленного сходства Сережи с появившимся тогда впервые на наших экранах Омаром Шарифом.
Мне же он всегда смутно напоминал императора Петра — хотя лицо его начисто было лишено петровской кошачести, — ибо перспективы родного города (как мне представлялось) хранят память об этой неугомонной шагающей версте, и кто-то должен время от времени заполнять оставленный ею в воздухе вакуум.
Потом он исчез с улицы, потому что загремел в армию. Вернулся он оттуда, как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде. Почему он притащил их мне, было не очень понятно, поскольку я писал стихи.
С другой стороны, я был на пару лет старше, а в молодости разница в два года весьма значительна: сказывается инерция средней школы, комплекс старшеклассника; если вы пишете стихи, вы еще и в большей мере старшеклассник по отношению к прозаику.
Следуя этой инерции, показывал он рассказы свои еще и Найману, который был еще в большей мере старшеклассник. От обоих нас тогда ему сильно досталось:
показывать их нам он, однако, не перестал, поскольку не прекращал их сочинять.
Это отношение к пишущим стихи сохранилось у него на всю жизнь. Не берусь гадать, какая от наших, в те годы преимущественно снисходительно-иронических, оценок и рассуждений была ему польза.
Безусловно одно — двигало им вполне бессознательное ощущение, что проза должна мериться стихом. За этим стояло, безусловно, нечто большее: представление о существовании душ более совершенных, нежели его собственная.
Неважно, годились ли мы на эту роль или нет, — скорей всего, что нет; важно, что представление это существовало; в итоге, думаю, никто не оказался внакладе.
Оглядываясь теперь назад, ясно, что он стремился на бумаге к лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной емкости выражения. Выражающийся таким образом по-русски всегда дорого расплачивается за свою стилистику.
Мы — нация многословная и многосложная; мы — люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных. Говорящий кратко, тем более — кратко пишущий, обескураживает и как бы компрометирует словесную нашу избыточность.
Собеседник, отношения с людьми вообще начинают восприниматься балластом, мертвым грузом — и сам собеседник первый, кто это чувствует. Даже если он и настраивается на вашу частоту, хватает его ненадолго.
Зависимость реальности от стандартов, предлагаемых литературой, — явление чрезвычайно редкое. Стремление реальности навязать себя литературе — куда более распространенное.
Все обходится благополучно, если писатель — просто повествователь, рассказывающий истории, случаи из жизни и т.п. Из такого повествования всегда можно выкинуть кусок, подрезать фабулу, переставить события, изменить имена героев и место действия.
Если же писатель — стилист, неизбежна катастрофа: не только с его произведениями, но и житейская.
Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы; на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи.
Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него — каша во рту, и так это на деле и оказывается.
Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля.
При всей его природной мягкости и добросердечности несовместимость его с окружающей средой, прежде всего — с литературной, была неизбежной и очевидной. Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существовавший или не описанный.
Он отражает действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она нападает; Сережа при этом еще и улыбался. Образ человека, возникающий из его рассказов, — образ с русской литературной традицией не совпадающий и, конечно же, весьма автобиографический.
Это — человек, не оправдывающий действительность или себя самого; это человек, от нее отмахивающийся: выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок или усмотреть глубинный смысл, руку провидения.
Куда он из помещения этого выходит — в распивочную, на край света, за тридевять земель — дело десятое. Этот писатель не устраивает из происходящего с ним драмы, ибо драма его не устраивает: ни физическая, ни психологическая.
Он замечателен в первую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инерции) русской литературы, равно как и от ее утешительного пафоса. Тональность его прозы — насмешливо-сдержанная, при всей отчаянности существования, им описываемого. Разговоры о его литературных корнях, влияниях и т. п.
бессмысленны, ибо писатель — то дерево, которое отталкивается от почвы. Скажу только, что одним из самых любимых его авторов всегда был Шервуд Андерсон, «Историю рассказчика» которого Сережа берег пуще всего на свете.
Читать его легко. Он как бы не требует к себе внимания, не настаивает на своих умозаключениях или наблюдениях над человеческой природой, не навязывает себя читателю. Я проглатывал его книги в среднем за три-четыре часа непрерывного чтения: потому что именно от этой ненавязчивости его тона трудно было оторваться.
Неизменная реакция на его рассказы и повести — признательность за отсутствие претензии, за трезвость взгляда на вещи, за эту негромкую музыку здравого смысла, звучащую в любом его абзаце.
Тон его речи воспитывает в читателе сдержанность и действует отрезвляюще: вы становитесь им, и это лучшая терапия, которая может быть предложена современнику, не говоря — потомку.
Неуспех его в отечестве не случаен, хотя, полагаю, временен. Успех его у американского читателя в равной мере естественен и, думается, непреходящ. Его оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику.
Решающую роль, однако, сыграла, конечно, узнаваемая любым членом демократического общества тональность — отдельного человека, не позволяющего навязать себе статус жертвы, свободного от комплекса исключительности.
Этот человек говорит как равный с равными о равных: он смотрит на людей не снизу вверх, не сверху вниз, но как бы со стороны.
Произведениям его — если они когда-нибудь выйдут полным собранием, можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку замечательного американского поэта Уоллеса Стивенса: «Мир уродлив, и люди грустны». Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Сережиному.
Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был «подвержен влияниям», что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом.
Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо.
Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать. Нигде идея эта не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом.
Кто хочет, может к этому добавить еще и американский кинематограф. Другие вправе также объяснить эту нашу приверженность удушливым климатом коллективизма, в котором мы возросли. Это прозвучит убедительно, но соответствовать действительности не будет.
Идея индивидуализма, человека самого по себе, на отшибе и в чистом виде, была нашей собственной. Возможность физического ее осуществления была ничтожной, если не отсутствовала вообще. О перемещении в пространстве, тем более — в те пределы, откуда Мелвилл, Уитмен, Фолкнер и Фрост к нам явились, не было и речи.
Когда же это оказалось осуществимым, для многих из нас осуществлять это было поздно: в физической реализации этой идеи мы больше не нуждались. Ибо идея индивидуализма к тому времени стала для нас действительно идеей — абстрактной, метафизической, если угодно, категорией.
В этом смысле мы достигли в сознании и на бумаге куда большей автономии, чем она осуществима во плоти где бы то ни было.
В этом смысле мы оказались «американцами» в куда большей степени, чем большинство населения США; в лучшем случае, нам оставалось узнавать себя «в лицо» в принципах и институтах того общества, в котором волею судьбы мы оказались.
В свою очередь, общество это до определенной степени узнало себя и в нас, и этим и объясняется успех Сережиных книг у американского читателя. «Успех», впрочем, термин не самый точный; слишком часто ему и его семейству не удавалось свести концы с концами. Он жил литературной поденщиной, всегда скверно оплачиваемой, а в эмиграции и тем более.
Под «успехом» я подразумеваю то, что переводы его переводов печатались в лучших журналах и издательствах страны, а не контракты с Голливудом и объем недвижимости. Тем не менее это была подлинная, честная, страшная в конце концов жизнь профессионального литератора, и жалоб я от него никогда не слышал.
Не думаю, чтоб он сильно горевал по отсутствию контрактов с Голливудом — не больше, чем по отсутствию оных с Мосфильмом.
Когда человек умирает так рано, возникают предположения о допущенной им или окружающими ошибке. Это — естественная попытка защититься от горя, от чудовищной боли, вызванной утратой. Я не думаю, что от горя следует защищаться, что защита может быть успешной. Рассуждения о других вариантах существования в конце концов унизительны для того, у кого вариантов этих не оказалось.
Не думаю, что Сережина жизнь могла быть прожита иначе; думаю только, что конец ее мог быть иным, менее ужасным.
Столь кошмарного конца — в удушливый летний день в машине «скорой помощи» в Бруклине, с хлынувшей горлом кровью и двумя пуэрториканскими придурками в качестве санитаров — он бы сам никогда не написал: не потому, что не предвидел, но потому, что питал неприязнь к чересчур сильным эффектам.
От горя, повторяю, защищаться бессмысленно. Может быть, даже лучше дать ему полностью вас раздавить — это будет, по крайней мере, хоть как-то пропорционально случившемуся. Если вам впоследствии удастся подняться и распрямиться, распрямится и память о том, кого вы утратили.
Сама память о нем и поможет вам распрямиться. Тем, кто знал Сережу только как писателя, сделать это, наверно, будет легче, чем тем, кто знал и писателя, и человека, ибо мы потеряли обоих.
Но если нам удастся это сделать, то и помнить его мы будем дольше — как того, кто больше дал жизни, чем у нее взял.
Иосиф Бродский. О Сереже Довлатове. — Журнал «Звезда», № 2, 1992.
- Источник: izbrannoe.com
- ОТПРАВИТЬ: